«Земля на главной улице еще шевелилась»: пожилые москвичи о городе своего детства, войне, вере и судьбе
«Обидно очень было иногда»
Елена Львовна Лившиц, Москва, 85 лет:
«Я родилась 6 февраля 1936 года, давно уже то есть. Но все еще пребываю в здравом уме, если вы сомневаетесь. Где родилась? В Москве. Жила в Хамовниках, на Малой Пироговской, рядом с Усачевским рынком».
Квартира? «Да вы что, какая квартира! — восклицает Елена Львовна. — Не было квартиры никакой. Ничего не было. Да и что могло быть, если моего отца в 1938-м репрессировали за якобы шпионскую деятельность. Назвали, как и многих других, особенно нашей национальности, изменником Родины, расстреляли и зарыли на Бутовском полигоне. Я туда каждый год езжу, кладу цветы к мемориалу».
Ютилась маленькая Лена вместе с мамой в деревянном двухэтажном доме без удобств, в маленькой десятиметровой комнатке. Хорошо хоть печка имелась, а иначе б замерзли.
«Деревня, совершеннейшая деревня, хоть и Москва! Как мои родители вообще здесь оказались? Приехали из Латвии, из Даугавпилса, в 1935 году. Почему — и не знаю, мама про это никогда не рассказывала. И никто не рассказывал, потому что некому было. А кому? Всех моих бабушек и дедушек, оставшихся в Даугавпилсе, в конце июня 1941-го, едва в город зашли немцы, убили. Закопали живьем вместе со всеми другими евреями. Живьем, представляете?! Так что я их и не видела ни разу. И об отце мама никогда не вспоминала, не говорила мне о нем ничего, потому что боялась: статья-то у него серьезная была, могли все пострадать за лишнее слово. Только: "Пропал без вести". И — все».
О религии мама ничего не говорила своей дочери по этой же причине. И на идиш дома не разговаривала — лишь когда со своей сестрой общалась.
«Поэтому я наш язык и вовсе не знаю. Ничего не знаю. Откуда? Вокруг меня постоянно были только русские, никакие еврейские праздники мы не справляли, хотя о том, что я еврейка, я знала с самого рождения. Ну, еврейка так еврейка. В школе меня никто не дразнил, не донимал, ни одного конфликта на национальной почве со мной не случилось ни в Москве, ни в Перми, а тогда — Молотове, куда мою маму, работницу детского дома, 3 сентября 1941 года отправили вместе с детьми в эвакуацию. И меня, пятилетнюю, вместе с ней».
Что помнит о Молотове? Тоже, говорит, ничего. Зато помнит, что через какое-то время оказалась в Марийской АССР и там пошла в первый класс. То есть как бы первый, но в нем учились все дети с первого по четвертый класс.
«Помню длинные деревянные столы, за которыми мы ели. Помню, как по дороге в школу скатывалась на попе через заснеженный овраг, потому что лапти сильно скользили».
А в 1944-м Елена Львовна с мамой вернулись в Москву. И она снова пошла в первый класс, теперь уже нормальный…
«Проблемы, связанные с национальностью, начались тогда, когда я окончила вечернее отделение Экономико-статистического института. Меня никто, вообще никто не хотел брать на работу! Так что мне пришлось устраиваться на завод «Каучук», за что я до сих пор очень благодарна начальнику отдела кадров».
Обида на жизнь?
«Да, что вы! — машет она руками. — Никогда я ни на кого не обижалась, хоть время от времени слышала на заводе оскорбления, обзывательства всяческие в адрес евреев. А их там — то есть нас — много работало, потому что больше-то негде было. И в санаториях я, когда там отдыхала, разное слышала. «Вот, эти евреи то, эти евреи се…» Я слушала, смотрела, но никогда ничего не говорила, потому что ответить — это ведь только разжигать. Хотя обидно очень было иногда…»
«Мама к обеду не притрагивалась»
Геннадий Теодорович Рысин, 88 лет:
Геннадий Теодорович старается бодриться, вспоминая о давних годах. Но нет-нет да и прорывается сквозь эту бодрость что-то другое, более всего напоминающее страх перед прошлым.
Он говорит: с ноября 1932-го, с самого появления на свет, жил в Москве на улице Марины Расковой, которая в те времена называлась Старой Башиловкой.
Рассказывает: рядом улица Правды была, на которой газета «Правда» издавалась. И работники этой газеты к ним в дом постоянно приходили, когда им выпадала очередь агитаторами быть. Объясняли все про советский строй, про Сталина, про что-то еще, а детей звали в свой Дом культуры на разные концерты.
Вспоминает: еще рядом, в районе метро «Аэропорт», стоял авиационный завод, где работали почти все соседи семьи Осиповых. И на стадион «Динамо» ходили, который тоже неподалеку был. И на стадион «Юных пионеров».
Вроде, правда, счастливая жизнь, чего б не радоваться. И вдруг посреди этих воспоминаний замолкает, будто бы мигом уменьшаясь в размерах. Вытаскивает что-то из себя…
«Мои родители? Нет, они никуда не ходили. По уважительным причинам. Отец, приехавший в Москву из Одессы авиационный инженер, по 58-й статье был репрессирован в 1933 году и вернулся из ссылки ближе к концу войны. Я, конечно же, его не узнал: когда его забрали, обвинив в шпионаже, мне всего год был, а возвратился через 10 лет человеком, совсем не похожим на того, кого я видел на фото».
Был папа где-то на Севере, потом — за 101-м километром. Просился добровольцем на фронт — не взяли: не благонадежен, да и болен слишком. Папу много позже реабилитировали, но кому, по большому счету, от этого стало легче?
Геннадий Теодорович вспоминает: «Мы с мальчишками все время по дворам бегали, играли в войну, потому что тогда в Испании уже шла война — нам агитаторы рассказывали. Моя национальность? Нет, она никого не смущала, дети ей не придавали значения». Вспоминает: мама, тоже одесская еврейка, была не особенно религиозна. Работала медсестрой, хорошо играла на фортепиано. А папа…
«Папа был, как теперь говорят, технарь, и, вроде бы, тоже не особо верил. Хотя… У него, уже после возвращения из лагерей, и Тора была — маааленькая такая — и какие-то атрибуты для совершения молитв. Иногда он все это доставал из чемоданчика, раскладывал, смотрел. Но никогда ничего на эту тему не говорил и никакие еврейские праздники не отмечал — по крайней мере, открыто. И на идиш не разговаривал, хотя, кажется, немного его знал».
И снова молчит. А после, со вздохом, перескакивает уже в другие времена — в эвакуацию, в деревню Иглино, недалеко от Уфы, где он оказался вместе с братом, мамой и бабушкой. Рассказывает о небольшом крестьянском доме, куда их поселили, о женщине — хозяйке этого дома, и... о постоянном чувстве голода.
«Мама, — говорит Геннадий Теодорович, — работала в Иглино на крошечном предприятии, делающим что-то для армии… Не помню, что. Но помню, что ее целый день не было дома, а вечером она возвращалась и приносила нам обед. Я уже сильно позже понял, что это был ее обед. Сама она к нему не притрагивалась».
Признается: воровали всякое на чужих огородах. Слава богу, ни разу не попадались. Что-то выменивали на рынке у других эвакуированных. Покупали молоко: «Оно замороженным продавалось в какой-нибудь миске. Дают тебе такой ледяной кружочек, а ты его дома растапливаешь». А по весне выкапывали из земли прошлогоднюю картошку: «Она была как кисель, но мама из нее пекла нам лепешки»...
Или вот еще: «На станции Иглино часто поезда останавливались: те, что шли в одну стороны, были с ранеными, которые в другую — с военной техникой. Нам, мальчишкам, это все жутко интересно было — особенно с ранеными поболтать. А однажды был такой случай: крутимся мы на станции, а тут машинист одного маневрового паровоза и спрашивает нас: «Куда собрались?» «В Москву», — зачем-то отвечаем мы. «Ну, садитесь!» Мы тут же забрались к нему в кабину и поехали. Восторг! А потом я подумал: «А как же мама?!» И так испугался… Но буквально через несколько минут машинист нас высадил: «Все, ребята, приехали. Идите домой». Уффф…
Дальше — тоже разное было. Возвращение домой. Возвращение отца, поселившегося за 101-м километром, но тайно приезжавшего иногда в Москву, чтобы повидаться с семьей. Учеба вместе с братом в Электромеханическом техникуме при заводе «Динамо». Распределение на номерной военный завод, где Геннадий Теодорович проработал вплоть до пенсии. Обычная жизнь обычного советского, а потом российского человека…
«Никто не верил, что доедет живым»
Раиса Семеновна Топильская, 85 лет:
«Бомбежка, эвакуация, дорога. Бомбежка, эвакуация, дорога. И так почти всю жизнь. Рассказать?» Раисе Семеновне явно хочется выговориться.
«Родилась я 27 декабря 1935 года в городе Запорожье. Знаете такой на Украине? — спрашивает она и тут же, не дождавшись ответа, продолжает. — Про ДнепроГЭС слышали? Так я прямо около нее жила до войны! А про знаменитый завод "Запорожсталь"? Это тоже у нас!»
Жила семья Раисы Семеновны в самом центре города, в районе под названием «6-й поселок», да только в один из самых важных моментов своей жизни была она не там, а, отправленная в детсадовский летний лагерь, собиралась с подружками на экскурсию в зоопарк — «обезьянок посмотреть».
«22 июня это было, утром. Стоим мы на берегу Днепра, уже в автобусы залезать собираемся, и тут видим — мальчик бежит в красном галстуке. И кричит: "Война! Война!" И все стали тут же слушать радио. А как послушали, срочно загрузили нас в эти автобусы и безо всяких вещей отвезли в город – но не в зоопарк, а уже к родителям».
Запорожье бомбить стали практически сразу — из-за ДнепроГЭСа. Было ли страшно? «Не помню, — говорит Раиса Семеновна. – Мне ж пять с половиной лет всего было. Но помню, как рядом с детским садом, куда мы продолжали ходить, был недостроенный дом. И как начиналась бомбежка, мы с воспитательницей прятались в его подвале».
И добавляет тут же: «Много-много лет после войны мне постоянно мерещился звук сирены, который я выносить не могла. И еще запах сырой земли, который стоял в этом подвале».
А потом началась эвакуация завода, на котором мой папа работал в листопрокатном цехе. Это было в самом начале июля 1941-го. Сам завод «Запорожсталь» тогда вывезли на Урал, а его работников с детьми — в Ставропольский край в забитых под самый потолок товарных вагонах.
«Нас бомбили, все время бомбили! Никто не верил, что доедет живым…»
Но доехали. И поселились в каком-то колхозе, правда, ненадолго. Когда немцы стали подходить к Северному Кавказу, председатель колхоза объявил, что снова эвакуация будет и что в первую очередь, поедут коммунисты и евреи, потому что им оставаться опаснее всего.
«На каких-то бричках нас довезли до Махачкалы. Два месяца — целых два месяца — мы там все обитали в порту, потому что каждый день ждали, что за нами приплывут катера. А их все не было. За эти два месяца мы с сестрой успели заболеть корью, поваляться в махачкалинской больнице, поправиться и снова оказаться в порту, на пристани, прямо под открытым небом».
На катера все забрались с невероятной прытью. И поплыли через Каспий, да только тут опять — бомбежка, бомбежка, бомбежка.
«Матросы всех детей в трюм опустили, чем-то нас там даже кормили, а взрослые наверху остались. Когда бомбежка кончилась, мы снова вышли на палубу. Солнце очень яркое светило. А в воде плавали трупы вперемешку с чемоданами… Слава богу, мои родители остались живы».
«Но я и тогда не помню, чтобы мне страшно было», — говорит Раиса Семеновна. Страшно, признается она, ей стало позже, когда узнала о судьбе своего дедушки, оставшегося в Запорожье.
«Уже после войны к нам приехал знакомый, рассказавший, что, когда он в составе армии вошел в наш город, выбив оттуда немцев, земля на главной улице еще шевелилась. Оказалось, что перед отступлением немцы согнали всех евреев, взорвали асфальт на улице Ленина, заставили их выкопать там огромный ров, а потом живьем закопали. Наши солдаты ров тут же раскопали, кого-то даже спасли. А дедушка мой был уже мертв… Я много раз молилась за него».
Молиться она начала после войны, не часто, конечно, но — когда совсем тяжело становилось.
«В Запорожье нас тогда не пустили, потому что он был полностью разрушен, вот мы с мамой и поехали в город Енакиево, где жила тетя моего отца. У нее был свой домишко. Она была ортодоксальная еврейка и меня, 9-летнюю, многому учила — традициям, как правильно отмечать праздники, всему-всему, даже как дома мацу печь, какие блюда лучше готовить по пятницам и так далее, как молиться. А я все выспрашивала, потому что очень любопытным ребенком была. Только что в синагогу мы с ней не ходили, потому что в этом здании клуб открыли».
А потом, оставив маму и сестру, Раиса Семеновна отправилась в Москву учиться. Поселилась дома у других родственников, а они тоже верующими оказались. Все делали, что надо, потому что оканчивали еврейскую школу, и все знали. «Мой московский дядя как садился за стол, так обязательно мне что-то рассказывать начинал: почему на Песах четыре бокала с вином на столе должно быть, чем идиш от древнееврейского отличается, что означает тот или иной праздник, и все такое прочее. Причем рассказывал исключительно на идиш».
Несмотря на любопытство, понять, почему, несмотря на хорошие результаты экзаменов, у нее два раза подряд не получилось поступить в институт, Раиса Семеновна поначалу не могла. Подсказали: из-за национальности. Так что на третий год, снова сдав экзамены и снова провалившись, она добилась приема у замминистра образования, рассказала ему обо всем, возмутилась. И он ответил: «Иди и учись!»
«Было здорово — только я все равно все время вспоминала бомбежки, эвакуацию, дорогу».
И сейчас, кстати, тоже вспоминает:
«Семь лет назад моей сестре и племяннице пришлось срочно эвакуироваться из Енакиево в Москву, потому что бомбежки там начались страшные уже даже в центре города. Вот я и предложила им перебраться ко мне на время — пока стреляют. Они оставили там все — квартиру, все свои вещи, могилы родных».
«Все погибли в концлагере»
Сара Наумовна Эльман, 91 год:
Представляется и тут же говорит:
«Почему меня назвали Сарой? Еще до меня моя мама родила девочку, своего первого ребенка. И дала ей самое обычное имя — Аня. Вот только в два с половиной года Аня умерла от скарлатины. Это была ужасная трагедия! И тогда бабушка сказала: "Все случилось потому, что у девочки было не еврейское имя!" Может, это и глупость. Скорее всего, глупость. Но, когда я родилась, мне дали имя Сара».
Помогло ли ей это в жизни? Кажется, да, потому что спасалась Сара Наумовна, будучи на волосок от смерти, несколько раз за свою долгую жизнь.
«Я 1929 года рождения, но вы арифметикой лучше не занимайтесь. Неважно, сколько мне лет, потому что, если посчитаешь, то сразу страшно. Не могу я пока свой возраст осознать, вот не могу, и все!»
Сара Наумовна уверяет: чувствует она себя иногда на все 18 лет, но эту тему тоже просит не развивать, потому как неловко перед людьми. Мол, чего это бабка навоображала! Смешно! Родилась она в Самаре, где и жила с мамой, папой и сестрой, пока в 1947-м не уехала в Москву учиться на стоматолога. Хотя, нет — уезжала еще один раз!
«В конце мая 1941-го — как только я окончила четвертый класс, а моя сестра первый — папа отвез нас к своим родителям в город Рудня Смоленской области, потому что наша мама должна была вот-вот родить. Там мы и встретили войну».
Дедушке, говорит Сара Наумовна, она благодарна до сих пор: быстро сориентировавшись, он тут же запряг лошадь, посадил внучек и свою жену в телегу и увез — и тем самым спас им жизнь. Потому что все их родственники, не успевшие выехать из Рудни, попали в концлагерь и погибли.
«Например, беременная жена папиного брата с тремя детьми на руках… С ней вообще тяжело вышло, ведь четвертого ребенка она в лагере уже родила. Я об этом знаю вот почему: в этом же лагере оказалась и сестра моего отца. В 1941-м она окончила мединститут и принимала у той моей родственницы роды. И еще знаю: тетя познакомилась в лагере с одним немецким солдатом — так он ей сказал, что ближайшей ночью всех евреев расстреливать будут. И тетя решила бежать, предложив взять с собой и одного из детей — того, что постарше. Вот только та девочка отказалась, решила умереть вместе со своей семьей. И умерла. А тетя моя спаслась».
До Самары Сара Наумовна сначала на дедовской телеге, а после на поезде, в «телячьих вагонах», добралась к концу июля. Радости было! А через месяц папу забрали на фронт, откуда он не вернулся.
«Папин отец был человеком неверующим, а вот мамин — молился дома, я видела. И папа мой верующих очень уважал, потому что довольно часто, еще до войны, к нам приходили на обед старики… такие… бородатые. Говорили, что они — из синагоги. Отец с ними дружил».
И про еврейские праздники до войны дома всегда помнили.
«Когда точно, — спрашивала Сара бабушку в детстве, — мой папа родился?» «На Пурим», — отвечала та. И все сразу понятно.
А после войны… после не до праздников уже было.
«И потом, я же уехала из дома в Москву! Отучилась там и по распределению попала… в Самару! Уезжала я из одного города, вернулась в другой. Это был 1952-й, когда вовсю гремело "дело врачей" и по стране прокатилась волна совершенно жуткого антисемитизма». И тут я — молодой специалист Сара Наумовна. Я очень хорошо помню, как, приходя в регистратуру, больные говорили: «Только к евреям нас не записывайте!» Мне это все время передавали… Повезло, что коллектив у нас был хороший. Главврач — тоже еврейка, кстати».
Обидно ли было? Конечно!
«Спроси у меня сейчас кто: сменила бы я в то время имя, чтобы чуть полегче было? Я бы сказала: да! Но тогда мне такое даже в голову не приходило. Кстати, дома меня все, кроме папы, звали не Сарой, а Симой. Так что я начала представляться как Серафима Наумовна — и в Самаре, и в Москве, где проработала детским стоматологом-ортопедом в поликлинике Московского комитета КПСС, что в Благовещенском переулке, почти 40 лет».
Замуж вышла Сара Наумовна по любви. Но признается: всегда хотела, чтобы муж тоже евреем был. «Мне это было важно, потому что так мы будто бы ближе душой, будто бы лучше друг друга поймем».
Так и было, вот только сейчас Сара Наумовна живет одна.
«Маму я похоронила на еврейском кладбище в Самаре, мужа — в Москве, на Донском кладбище, в 2003-м. А детей у нас не было...»